Обратный счёт

…А наутро он просыпался, и всё написанное ночью, казалось ему бредом сумасшедшего. Он с неприязнью собирал разбросанные по полу машинописные листки со следами правки авторучкой и карандашом, складывал их стопочкой на письменном столе, и отправлялся на кухню пить чай. Чай он пил долго, обстоятельно, почитывая прислоненную к сахарнице газету. И постепенно остывал от ночных переживаний, возвращаясь к жизни обыкновенной, обыденной, без литературных героев, которые никак не хотят подчиняться воле автора, упрямятся, не желая вылезать из кокона вымысла. Даже имя героя никак не давалось ему. Стоило назвать героя, стоило обозначить его контурами метрик и упоминанием профессии, как всё это начинало отдавать такой ненатуральностью, такой фальшью, что он в изнеможении бросал ручку и смотрел в окно, будто там, за окном, где день и ночь грохотали по железной дороге скорые и грузовые поезда, таился ответ на этот мучавший его вопрос. Он листал телефонную книгу, всякий раз поражаясь неистощимой игре русских фамилий, где кроме Кузнецовых, Ивановых и Сидоровых встречались Заиграевы, Тюлькины, Палисановы, Выпряжкины, Балалаевы…

Нет, всё это было не то… И героем его коротких и бессвязных, как утренний сон, рассказов становился «он», «мальчик», который иногда становился Сашкой или Витькой… Черты этого никогда не взрослеющего мальчика, как переходящее красное знамя, кочевали из рассказа в рассказ, придавая им оттенок некоторой монотонности. Но что-то в этих рассказах всё же было, он сам это чувствовал, боясь себе в этом признаться. Что-то было…. И напечатанные под псевдонимом в районной газете, никем по большому счету незамеченные, они все же кого-то трогали, заставляли перечитать рассказ ещё и ещё раз и даже иногда всплакнуть незнамо над чем… Он узнавал об этом случайно, от разных людей, и был благодарен им за скупую похвалу, придававшую ему силы.

Однажды в электричке он увидел молодую женщину, читавшую газету, в которой он тогда работал. Только что созданная газета претендовала на особое место среди старых партийных газет, она выгодно отличалась от них своей литературностью, широком взглядом на жизнь. Перелистав от начала до конца пухлый номер еженедельника, женщина (она показалась ему милой, усталой) на минуту остановила взгляд на последней полосе, где впервые была напечатана подборка из трёх его рассказов, иллюстрированных редакционной художницей… Он впился в неё взглядом, ожидая по движению глаз, по дрожанию ресниц определить, что же почувствует она, читая эти кровью написанные строчки, но… Но она, равнодушно взглянув на кроссворд, напечатанный здесь же, сложила газету, спрятала её в сумочку и, покачивая ногой, стала смотреть в окно, не обращая ни малейшего внимания на расстроенного автора. А он… Он продолжал машинально улыбаться ей усталой выжидательной улыбкой, покуда она не сошла на следующей остановке.

Зашипели двери, лязгнули буфера, и электричка, всё чаще и чаще стуча колесами, полетела дальше, оставляя позади череду вокзальных строений, обсаженных ракитами, рукастые контуры семафоров, стальные фермы моста, долгим рёвом гудка разгоняя, как ряску, зелёную лесную тишь.

Почему так подробно запомнилось ему все это?... Что-то театральное было во всём этом, и шипение вагонных дверей напомнило ему шорох кулис: первое действие окончено, после антракта наступит действие второе, действующие лица и исполнители перечислены в программке, вот только программки нет, упала, наверное, под ряды кресел. Он даже наклонился и поглядел под деревянное сиденье и действительно увидел под ним… ту самую газету с рассказами. Он подобрал её. Нет, это была другая газета, за другое число, и оставил её кто-то другой. А она, эта милая женщина, по-видимому, врач или учитель, придёт домой - и дома, конечно же, прочитает его рассказы. И непременно улыбнётся чему-то, так и не узнав, что сидела рядом с автором этих трех, так тронувших её рассказов…

Привычка додумывать за людей их жизнь и судьбу, сочинение устных дорожных рассказов, появилась у него давно, может быть с той ночи, когда он впервые в жизни ехал на поезде…

Поезд на Москву уходил в ночь, в мельтешение синих и зелёных огней, мерцающих впереди. Он долго и безо всякой нужды толкался в тамбуре, мешая молодой улыбчивой проводнице, терпеливо сносившей его любопытство и позволившей ему некоторое время постоять за её спиной в дверях, за которыми, изгибаясь змеей, набирал скорость поезд «Боровичи - Москва».

- Ну, что, молодой человек, попрощались с городом? Впереди Москва, - сказала, улыбаясь ему, проводница, и, лязгнув железным запором, захлопнула дверь.

Он вернулся в купе, к отцу, который молча смотрел в окно и думал о чём-то. В купе за время его отсутствия появились соседи: женщина средних лет и девчонка в серой, в складочку, юбке и светлой кофточке. Женщина, как и отец, задумавшись, глядела в окно, а девчонка пристально и бесцеремонно разглядывала его. И он невольно увидел себя со стороны: длинный, худой, в коротковатом ему чёрном пиджаке и клетчатой рубашке, в дурацких плетёнках, взятых напрокат у друга Гены… Весь этот казавшийся ему взрослым наряд представился ему теперь клоунски нелепым. Он густо покраснел, снял с плеча фотоаппарат «Смена», которым намеревался сфотографировать Красную площадь, Мавзолей, храм Василия Блаженного и стадион в Лужниках, положил фотоаппарат на скамейку и тоже отвернулся к окну. За окном неторопливо проплывали трубы комбината огнеупоров, контуры пакгаузов и складов, штабеля жёлтых кирпичей на деревянных поддонах…

Ночью ему не спалось. Он лежал на верхней полке, укрываясь от ночной стужи серой от частой стирки простынёй, слушал, как перестукиваются во тьме, вагонные колеса, смотрел в окно… За тёмным окном мелькали огни, вспыхивали и гасли искры, косо летящие из паровозной трубы. Девчонка тоже не спала, лёжа на животе, она, как и он, смотрела в окно и что-то бормотала про себя.

«Стихи, наверное», - подумал он, покосившись на неё.

Она тоже глянула на него и даже как будто бы улыбнулась ему одними глазами. Это его приободрило, он лёг на полке поудобнее, поджав под себя правую ногу, лёг, как любил спать дома, в позе бегуна…

Эту манеру спать в позе бегуна, непостижимым образом унаследовал от него сын, который, в отличие от него, созерцателя, и жил, как бежал. Ему некогда мучить себя отцовскими сомнениями, некогда предаваться душевным метаниям, некогда жить… Он бежит и бежит куда-то.

«Апрель, похожий на октябрь, снег с грязью пополам, болезненная сырость, слабость, головная боль, тоска… И кошка на снегу. Так от кого же я бегу? Наверно от себя» – написал он однажды на семинаре по философии, увидев за окном кошку, чернеющую на снегу. В аудитории было холодно, от дребезжащих стёклами окон наносило сырым волховским сквозняком, сырым и тусклым казался ему голос преподавателя, говорившего о единстве и борьбе противоположностей.

«Единством и борьбой противоположностей» прозвали в общаге Лёху Жирафа и Ваську Бегемота. У длинного и худого Лёхи и толстого коренастого Васьки были вполне благозвучные фамилии, но по фамилиям неразлучных друзей никто не называл. Да они и не требовали этого, и сами, как правило, во хмелю, нередко награждали друг друга новыми именами. Лёха в такие минуты бывал невероятно, до глупости хвастлив, а Васька – столь же непреклонно честен. И когда первый, срывая от возбуждения голос, рассказывал, как в буфете на вокзале он один («Один!») уложил троих, второй, угрюмо сопя и играя желваками, возражал:

- Не ври, это я уложил, и не троих, а двоих, а ты валялся под столом, как пьяная харя…

- Это я-то, пьяная харя? - с притворным ужасом вопрошал Леха, приподнимаясь из-за стола. - Да я…

- Что ты? – мрачно цедил сквозь зубы обозлившийся Бегемот, и, схватив Лёху за воротник затрещавшей по швам рубахи, валил его на стол и, свирепо вращая глазами, назидал:

- Не ври, не ври, скотина!...

- Не буду, не буду врать, - жалобно верещал Жираф, но минут через пятнадцать, не вынеся чугунного гнёта правды, опять самозабвенно врал, что в Крестцах ему нет равных по джиу-джитсу…

Васька обречённо махал рукой и отходил в сторону со словами:

- Ну, что мне его убить, что ли?

…Девочка на соседней полке не спала, и он не спал, невольно думая о ней и представляя всю её неведомую ему жизнь в каком-то клубящемся предрассветном мареве, в бледных сумерках яви, вставшей перед ним с неожиданностью и яркостью миража… Вот она бежит к колодцу, вот кричит кому-то, а что – не разобрать, вот она полощет с матерью бельё на реке, вот читает, уютно устроившись с ногами на старой кушетке, какую-то толстую потрёпанную книгу и ест из ковшика мороженую клюкву…

Причем тут клюква, ковшик, книга? И книга, и ковшик, и клюква – все это будет потом, в другой жизни, которая уже надвигалась на него, рассыпаясь во тьме, подобно искрам от разведённого на берегу ночного костра.

«На берегу ни звука, ни огня, и ночь летит бесшумно на меня», - от этой строчки, сочиненной другом, веет ознобом неизвестности, лик которой он пытается разглядеть, сочиняя свои странные, без начала и конца, рассказы. И повесть, начатую незнамо когда, и продуманную им, вопреки обыкновению, от начала до конца… Он много, точно отрезая для себя пути отступления, рассказывал о замысле повести, о персонажах её, о главном герое, которого он задумал для остроты повествования уморить.

Смертью героя и открывалась повесть, а дальше, согласно замыслу автора, следовали, похожие на сны, воспоминания, которые, как свидетели на суде, приоткрывали истину, суть которой заключалась в том, что жизнь движется по принципу обратной перспективы: от конца к началу… Так сказать, обратный счет.

Так и должна была называться повесть - «Обратный счет».

Опубликовано в книгах: