…Сада давно не было, не было и монастыря, и величественные руины его, очертания которых видны были издалека, обдувал ветер. Пригибая траву, покорно стелющуюся перед ним, ветер приносил с Волхова запахи большой воды и болотной гнили, и, вороша их, как сено, смешивал с запахами бузины и цветущей сирени. Колеблемые ветром сиреневые облака сияли и переливались, точно перламутровые. И этим тихим, благословенным сиянием был полон и заглохший монастырский сад, и полуразрушенный храм с железным остовом купола, и колокольня с разбитой снарядами винтовой лестницей, и братский корпус, иссечённый шрапнелью…
Рискуя сорваться вниз, мы поднялись на колокольню, узрев с площадки, где вольно и дико завывал ветер, Софийский собор, Юрьев монастырь, Антониеву пустынь… Мы хорошо знали, что в Юрьеве разместилось ПТУ, в Софии – музей, а в Антонове – пединститут, в котором не первый год учились, и всё же…
…Сквозь разбойничий вой ветра мы слышали дальние отголоски церковного благовеста. Потрясённые, во все глаза глядели мы по сторонам - и видели город, которого давно не было на свете. Он сиял своими бесчисленными куполами, шумел ярмарками и торгами… Он радовался, работал и жил совсем не так, как радовались, работали и жили мы. Всё в этой жизни, как в счастливом сне, было иным. Иными были облака, иным был ветер, приносивший с ярмарки запах дегтя и тележной мази, запах пирогов и медовый дух патоки…
Другим был и монастырь. Населявшие его иноки сушили на берегу сено, пасли коров на дальних лугах, вязали веники в прибрежных березняках. И уже не пахло ни гнилью, ни сиренью (ни бузины, ни сирени не видно было с колокольни), зато пахло сеном, вениками и свежим хлебом. Хлеб из монастырской пекарни на большом деревянном противне нёс в трапезную худой, изможденный монах в черном подряснике.
- Отец Борис! - окликнул его молодой улыбчивый послушник с охапкой душистого сена, перетянутого верёвкой. – Дай тёплого хлебушка!
Не сказав ни слова, отец Борис скрылся за дверью трапезной. А послушник, всё так же чему-то беспричинно улыбаясь, направился к видневшемуся вдалеке скотному двору.
…По стёртым ступеням, засыпанным битым кирпичом, скользя и оступаясь, мы спустились вниз. Ни отца Бориса, ни улыбчивого послушника нигде не было. В кустах всё также шумел и посвистывал ветер, сорящий, как снегом, лепестками сирени. Кругом было тихо, пустынно и одиноко. Лишь под сводами разбитого немецкой артиллерией собора (иль это показалось нам?) послышалось вдруг тихое молитвенное пение. Оно то слабело, то набирало силу и тогда до нас доносилось: «…посети и исцели немощи наша имене Твоего ради…».
Не сговариваясь, мы подошли поближе и сквозь пролом в стене увидели в глубине собора одетую в тёмное женщину, склонившуюся в молитвенном поклоне перед простым (по-видимому, кладбищенским) деревянным крестом, обложенным у основания кирпичами. Закутанная в тёмный платок женщина не видела нас. И мы, невольно робея, отступили назад, боковым зрением успев заметить венчик живого огня в стеклянной лампадке, прикреплённой к стене, и несколько бумажных иконок, размытых дождями.
…В деревенском магазине мы купили у скучающей продавщицы кулек дешевых конфет и бутылку лимонада. Солнце уже клонилось к закату. Мы жевали липнущие к пальцам конфеты, запивали их лимонадом и почему-то молчали. А когда проходили мимо ветхой, в два оконца, избушки с белой сиренью в палисаднике и спросили у древней старухи, сидевшей на лавке у покосившейся калитки, нельзя ли нарвать сирени, она сказала:
- Отчего же нельзя? Рвите, ради Бога…. Мне ничего не надо.
- А монахи-то, монахи-то сено сушат, - проговорила она задумчиво, ни к кому в отдельности не обращаясь. – Духови-итое ныне сено…
- Какое сено, бабушка? – возразил я. – Май на дворе.
- Сено, говоришь, какое? Монастырское сено, сынок, монастырское…