Мы не слышим осенней печали

Я решил бросить курить и, бравируя героизмом своего решения, заявляю об этом своим друзьям: Мишке и Витьке.

Вечер. Мы чинно прогуливаемся вдоль Невы. Осенняя Нева синеет у Дворцового моста, за чугунным коромыслом которого дрожат контуры Ростральных колонн.

Можно подумать – я курил! Как взрослый, покупал в магазине «Шипку», дым пускал за компанию со всеми, хвалил болгарскую «Плиску», ругал нашу «Приму», словом, был свой среди своих… И вот я бросил курить…

- Брось дурить, - говорит Мишка. - Покури с нами за компанию. Я тебя «Элитой» угощу. Отличные сигареты.

- Да не буду я курить!

- Будешь! Нечего отрываться от коллектива. Витька, вали его на скамейку…

Я вырываюсь…

Игра. Детская игра во взрослую жизнь… Я опять дымлю вместе со всеми. Мы идём по Адмиралтейской набережной, погружённой в ранние осенние сумерки. Под ногами печально шуршат сухие листья…

Мы не слышим осенней печали…

 

***

 

Многого мы не видим и не слышим, обитая в коммуналке на поднебесном питерском этаже. Не видим грязи и копоти длинного кривого коридора, тесно заставленного сундуками, ведрами, корзинами и увешанного по стенам ваннами, тазами и велосипедами, не слышим брани на коммунальной кухне. Вторую неделю мы с Витькой обитаем здесь на птичьих правах. Хозяева уехали в деревню, наказав нам вовремя поливать цветы и кормить рыбок. Рыбок, лениво плавающих в широком самодельном аквариуме, мы время от времени кормим, а цветы поливать забываем, и бедный ванька мокрый выглядит у нас чахлым и заморённым, как запойный пьяница. Такими же квёлыми выглядят у нас и бальзамин с фикусом и герань со столетником.

- Попадет нам от тётки, - каждый раз спохватывается Витька, вспоминая строгий её наказ и тут же о нем забывая.

 

***

 

По вечерам, когда над городом дрожит зыбкое марево прожитого дня, мы вылезаем на прогретую за день крышу и, щурясь на закатное солнце, на золотой шелом Исаакия, похожего на былинного богатыря, дымим «Беломором» и рассуждаем о кладе, который, по Витькиному разумению, надо припрятать до лучших времён, а по моему – отдать в Эрмитаж. Почему именно в Эрмитаж – я не знаю, но упорно отстаиваю свою точку зрения, с которой друг мой категорически не согласен.

- В Эрмитаже этого барахла навалом, - убежденно говорит он, попыхивая папироской. – А нам клад очень даже пригодится. Но если тебе так неймётся, отнесёшь свою долю в Эрмитаж. Там тебя по головке погладят и в газете пропишут, что такой-то дурак сдал клад в Эрмитаж…

Спор этот тянется у нас давно. На крыше, в тихие вечерние часы, когда жизнь коммуналки ненадолго замирает и из распахнутого настежь окна мансарды тянет чем-то жареным и тушёным, он почему-то обостряется.

- А ты знаешь, - рассуждает Витька, - клад может лежать где угодно, в том числе и на крыше, и на чердаке…

Он многозначительно смотрит на меня, ожидая, что я скажу на это. Я молчу, обидевшись на «дурака», с преувеличенным вниманием вглядываясь в изломанную геометрию крыш. И вспоминаю, как совершенно случайно встретились в метро с одноклассницей Таней, как в тот же вечер собрались у Витьки в мансарде, пили сухое вино и изо всех сил острили, стараясь рассмешить царевну Несмеяну. Она отмалчивалась, улыбаясь сдержанно и печально, зато Любка, которую мы тоже пригласили, хохотала как умалишённая.

В разгар нашего веселья пришел сосед дядя Федя – скромный, тихий человек, похожий на бухгалтера, и стал рассказывать, как ездил по городам и весям, собирая сбежавших из детских домов и спецприемников малолетних нарушителей. От выпитого с нами сухого вина лысина дяди Феди порозовела, глаза заблестели, и заговорил он решительно и по-милицейски строго. Мы ещё немного посидели, из вежливости выслушали очередную историю похождений инспектора по делам несовершеннолетних и отправились провожать дам.

Любка уехала в своё Автово, а мы с Витькой отправились на Лиговку провожать Таню. Пустой и сумрачный двор-колодец, тяжёлые двери парадной, гулкие шаги по стёртым дореволюционным ступеням… Шурша модной болоньей, Таня повернулась к нам и, блеснув в полутьме глазами, сказала с лёгким, специально для меня, придыханием: «Вот здесь я живу. Приходите, когда… соскучитесь…»

Я не знаю, как осмелился пригласить её на свидание, и назавтра, на удивление хорошо постриженный в парикмахерской при бане на Пушкинской, с тремя гвоздиками, завёрнутыми для конспирации в свежий номер газеты «Футбол», благоухал одеколоном «Шипр» у подземного перехода напротив Гостиного Двора среди таких же, как я, кавалеров. Мне казалось, что я хуже их всех, и в кургузом, коротковатом мне плаще, взятом у Витьки напрокат, выгляжу смешно и глупо. Но отступать было некуда, и я стоически ждал, опершись на холодный мрамор парапе та.

Красивая Таня, окинув меня оценивающим взглядом, едва заметно улыбнулась. И по её отсутствующему взгляду, по лёгкой вынужденной улыбке, с которой она приняла от меня цветы, я понял, что всё напрасно…

Мы пошли гулять. Гуляли мы, впрочем, недолго. Сославшись на занятость, Таня засобиралась домой. Я проводил её до знакомого уже двора-колодца, где мы и распрощались быстро и беспечально. Я не знал, о чем говорить и мысленно клял себя за нерешительность и косноязычие. Таня многозначительно молчала, не делая ни малейшей попытки разрядить обстановку. Она казалась мне мраморно холодной, высокомерной, чужой. Чужим и высокомерным казался мне город, огромный, как море…

***

И вот возвращаюсь я берегом этого «моря», не находя в душе должной печали... Не замечаю купидонов, пучащих на меня свои зенки с обшарпанных стен, когда, перескакивая через две ступеньки, взбегаю на пятый этаж. Я и стен-то не замечаю.

И если бы не Витька, изучивший каждый изгиб, каждый узор и эскиз дореволюционной лепнины и что-то слышавший о прежних хозяевах, я и знать бы не знал, что дом этот строил для себя некий банкир (фамилия его у Витьки каждый раз звучала по-разному: то Блок, то Блох, то Блюхер…), что кончил банкир плохо: разорился и во цвете лет не то застрелился, не то повесился… Витька произносил это с грустью и сожалением, точно таинственный Блок-Блюхер приходился ему родным дядей, не успевшим оставить племяннику небольшую долю наследства.

- Я не верю, что банкир разорился, - убежденно говорит Витька, когда мы в очередной раз обсуждаем эту тёмную историю. – Не верю и в то, что повесился, - убили его, и все дела. За деньги и не то делают… А денег-то, говорят, так и не нашли, вот что характерно, – задумчиво говорит Витька, дымя «Беломором». - Куда они, спрашивается, делись?

- Куда? – спрашиваю его я.

- А никуда не делись, они здесь… Вон они знают, куда хозяин деньги спрятал, - кивает Витька на курносых облупленных купидонов, парящих над пролетами парадной лестницы. – Не деньги, конечно, на что ему бумажки, - уточняет он, - а золото там, бриллианты, платина…

Витьке нравится слово «платина» и он, к месту и не к месту, произносит его. «Платиновая блондинка», - говорит он про какую-то знакомую ему девушку, и это значит, что она очень хороша. «Крепкий, как платина», - говорит он про финский нож с наборной ручкой, который выменял у кого-то на часы. «Платиновый оттенок», - говорит он про текстуру морёного дуба.

Витька – мастер-краснодеревщик, он знает многое из того, о чём я не ведаю. Я ещё ничего не знаю: витаю в облаках, читаю Грина, мечтаю стать писателем. Витька по стружке или щепке безошибочно определяет сорт древесины, знает, что такое инкрустация… И рассказывает, как в училище, где он учился, инкрустировали картину Шишкина «Утро в сосновом лесу», которую собирались отправить на Всемирную выставку в Мельбурн. Витька трудился над инкрустацией медвежьих лап и хвостов.

***

До встречи с Витькой я был один, «совершенно один в целом городе», - писал я в дневнике, который тайно от всех завел ещё дома. Моё одиночество было глухим, бесприютным, отдающим прогорклым запахом рабочей общаги и тусклой горечью «Беломора», который я смолил за компанию с Витькой, пытавшимся меня к этому взрослому занятию приохотить. Но я не чувствовал тяги к табаку, да и к вину оставался равнодушен.

Меня томила странная для семнадцатилетнего парня тоска. Она и гнала меня из дома, когда мой дотошный, но ленивый друг валялся в постели, несмотря на клятвенные обещания поехать со мной в морской порт, чтобы наняться там матросами на торговое судно или пойти в докеры, которым, как уверял меня Витька, хорошо платили…

Сколько платили ученику стропальщика на деревообрабатывающем заводе, где я работал, лучше не говорить. Я еле-еле сводил концы с концами. Мне не хватало денег на мороженое, до которого я был тогда большой охотник, не хватало денег на книги, к которым я приценивался на книжных развалах, не хватало денег на новые ботинки, да я и не знал, какие ботинки следует покупать, и купил в конце концов самые дешевые.

Зато я объездил на трамваях весь Ленинград, отправляясь в очередное путешествие без ясной цели (где меня только не носило!), и однажды в скверике с клумбами, цветами и скамейками увидел девочку лет шестнадцати в лёгком ситцевом платьице. И не мог не заметить, как она хороша, легка в движениях и весела, хотя глаза у неё оставались печальными.

Отделанные деревом старые питерские трамваи чем-то напоминали парусные суда, сведения о коих я черпал из книг, с которыми в ту пору не расставался. Трамваи скрипели и раскачивались, как шхуны в девятибалльный шторм. И я пускался на этих довоенных а, может, и дореволюционных «шхунах» в свою «кругосветку», мечтая о новой встрече с этой ясноглазой девочкой…

***

А как же клад?

Клад мы нашли. Той же осенью. На чердаке, как и предполагал Витька. Точнее, не клад, а ржавую железяку, спрятанную под стропилами над слуховым окном. Синей масляной краской на ней было выведено: «Май 1953 год. Бригада кровельщиков: Ишуткин Т. М., Зайковский Н.И., Жуков Н.Н., Мусифулин. Работа производилась без лесов. Заработали 3900 рублей. Водка стоит 22 рубля 70 копеек».

- Вот они-то и нашли клад, - убеждённо говорит невозмутимый Витька. – Разделили на троих, Мусифулину кинули тысчонку, а для отвода глаз сунули под стропилину эту железяку. Дескать, ничего тут нет и баста.

- А почему Мусифулину только тысчонку? - недоверчиво спрашиваю я, обескураженный неожиданной находкой.

- А ты видишь, что у этого татарина даже имени нет. Он у них вроде как на побегушках был. Вот как ты сейчас на своём заводе.

- Дался тебе мой завод.

- Татарин на радостях уехал в свою Татарию, - не слушая меня, продолжает Витька. – Тысяча рублей – это же большие деньги. Дом, небось, себе построил. А эти хитрецы здесь остались. Найти бы их да спросить, куда они клад дели… Да, разве ж они скажут… Не дураки. Особенно Ишуткин. Он у них, я думаю, бригадиром был, видишь, первым в списке значится. Хитрый мужик!

В слуховое окно льётся синий, невыразимо печальный осенний свет, золотится купол Исаакия… А где-то там, внизу, глухо, как вода на мельнице, шумит вечно бодрствующий город, стучат чьи-то торопливые каблучки…

Мы не слышим осенней печали…

Опубликовано в книгах: