А земля пребывает вовеки

Род проходит, и род приходит,
а земля пребывает вовеки…
Еккл. 1,4

Разбитая тракторами дорога то взбирается на прогретый солнцем косогор, то ныряет в тенистую, заросшую ольхой низину, где журчит под мостом безмятежный ручей, то пропадает в спелой васильковой ржи, а то, как в омут, ныряет в овсяное поле, которое тянется до кромки соснового леса, и там, в синем далеке, почти сливается с небом.

Когда ты еще не слишком устал и у тебя и твоего попутчика еще достает сил глядеть по сторонам и рассуждать о том, что видишь, невольно поднимаешь глаза от измученной зноем и людским небрежением земли к небу, по которому неторопливо и вольно плывут рыхлые белые облака, похожие на сенные кучи и скирды, густо и часто разбросанные по небесному логу.

Легкомысленный ветер приносит откуда-то запах свежескошенной травы, и от этого кажется, что и там, как на земле, звенят косы-литовки, и темнеют на плечах косарей набрякшие потом рубахи.  Увы, теперешние земные покосы не столь многолюдны. Опустели некогда большие и крепкие деревни: Старина, Новая, Горушка, Комель, Заручевье, Поозерье, Клёново…

Невеселый список сей можно продолжать и продолжать. Каждый работник здесь на счету, и, если заболел кто или ослаб по старости лет, замену уже не сыскать. И зарастает еще одна луговина, запускается огород, дряхлеет изба. В глухую осеннюю пору, в зимние метели, когда ветер беспрепятственно заметает все тропки и дороги, рвет электрические провода, — деревня погружается в первобытную мглу, перед которой бессильны красноватые отсветы керосиновых ламп. Попробуй дозовись тогда врача или фельдшера, если прихватит, не дай Бог, сердце. Молчит бесполезный телефон, будто на веки вечные смолкло радио, за которое, кстати сказать, узел связи исправно взимает плату, не испытывая угрызений совести. На связистов «жалились» почти, все, с кем нам довелось встретиться на деревенских дорогах. Очень схожи здесь беды и горести. Бездорожье и заброшенность, глухая безнадежность и стариковская беспомощность — это только малая часть того, с чем остаются с глазу на глаз люди в этих богом забытых маловишерских деревнях. Но они не обижаются на судьбу, и уезжать, покуда есть остатки сил, не спешат. Что же заставляет их тянуться из последнего, чтобы не просто скоротать оставшиеся дни, а жить так, как они привыкли, видя вокруг эти мглистые дали?

Деревню на отлогом холме, с которого далеко видать во все стороны, назвали когда-то Новой. Легко представить, как белела она свежими срубами, как пахло смолой, опилками, сосновой щепой. Люди устраивались надолго. Добротны были дома и хозяйственные постройки, они и теперь выглядят крепко и готовы еще служить не один десяток лет, было бы кому. Сегодня все деревенские население по пальцам пересчитать можно. На всю округу — одна корова. Держит крестьянскую кормилицу Алексей Иванович Иванов, коротающий в трудах и заботах свою восемьдесят пятую зиму. Многое пришлось пережить ему на долгом веку. За плечами две войны — финская и Отечественная, ранения, болезни. И работа… Работа без конца и без краю. Он и теперь в праздности не проведет ни дня. С утра до вечера в делах, помощников нет, хозяйка, вот уже который год, болеет. Все приходится делать самому. Сын приедет из Питера, поможет, но не век же ему тут вековать, и остаются старики наедине с невеселыми думами и каждодневными хозяйственными заботами.

Им ли бояться их нескончаемой череды, но мысли, воспоминания… Куда убежишь от них? И оседает горечь в душе от того, что бесхозной остается земля, кормившая всех, кто умел приложить к ней руки. Зарастают поля и сенокосы, дичают и вымерзают деревенские сады, и некому даже спилить погибшие от стужи и времени яблони и сливы. Тяжело жить без надежды и веры в то, что не рассеется по белу свету уменье понимать и любить землю, на которой родился и вырос и которая станет тебе последним пристанищем. Может быть, поэтому, как вызов капризной воле обстоятельств, и держит Алексей Иванович корову, не так давно взятую взамен старой. Не такая уж у него великая нужда в этих семи-восьми литрах молока, которые даются так хлопотно. Просто не привык он покоряться превратностям судьбы, поэтому и сохранил до девятого десятка молодую стать, ясный ум и хозяйственную расторопность.

Всех этих торжественных слов о любви к земле, о верности раз и навсегда выбранному делу он, конечно же, без надобности не произнесет, поскольку знает истинную им цену. Их великим смыслом наполнена его жизнь, прожитая на зависть достойно.

Был председателем колхоза, бригадиром, пахал и сеял, сено косил, дороги строил в памятном тридцать седьмом году, о чем скупо поведал:
– По шесть конедней каждый должен был отработать. Мастер там был Русаков, имя и отчество запамятовал, нажомистой мужик, спуску никому не давал. Дорогу хоро-о-шую сладили, ездили потом, горя не знали. Так с тех пор и пошло — Русакова дорога.  Пытались ее восстановить уже в недавнешнее время, но то ли дожди помешали, то ли очередная сельскохозяйственная кампания мобилизовала все наличные силы на битву за урожай, но так и не довели дело до конца, бросили, как водится, на полпути. Нет, видно, ничего более надежного, чем тропки, незнамо кем и когда проложенные сквозь леса и болота. И петляют эти живые человеческие следы, минуя гиблые места и топи, разбегаясь и снова сходясь вместе, и нет им, кажется, ни конца, ни края. Не зависят они от капризной воли бюрократических решений, не имеют касательства к ведомствам и организациям, живут сами по себе и потому существуют веками, почти не меняя привычного всем облика. С попутчиком здесь непременно заговоришь, чего остережешься сделать на большой дороге, и узнаешь, ступая следом, бездну интересного о людях и краях здешних. Только слушай да запоминай.

Не сразу, не вдруг обезлюдели эти редкостной красоты места, не от хорошей жизни покидали их люди. Бесперспективность хуже злой мачехи гнала отсюда вдаль, «в чужбу». Тот, кто уехал, не сразу, но нашел в городе жизнь сытую и внешне благополучную: не надо заботиться о хлебе насущном, в магазине купишь все, что душа пожелает. Благодать, да и только. Но нет человеку покоя в каменных сотах, коль с детства привык он видеть вокруг себя простор. И однажды летом, поправив за спиной рюкзак, сойдет он с пригородной электрички, и полузабытая тропка сама приведет его к родному опустевшему порогу. Откроет дверь и войдет в сени, ощутив бесплотный древесный дух давно покинутого дома, разложит на столе городские гостинцы для соседок, которые помнят его белоголовым мальчиком, нетвердо выговаривавшим «буквы». И с тех пор неудержимо будет стремиться сюда, оправдываясь перед собой необходимостью ухаживать за огородом, присматривать за домом. Наверное, он не признается даже себе, что жизнь его переломлена надвое и что истинная — осталась все-таки здесь, в маленькой глухой деревеньке Комель, а все остальное: армия, Ленинград, служба в милиции, хорошая городская квартира… все — как сон, рассказанный чужим человеком. В полутора верстах отсюда, на скромном погосте в сосновом лесу, где могильные холмики и кочки со спелой брусникой лишь тем и отличаются друг от друга, что на одних деревянные и железные кресты, а на других только мох, здесь нашли свой вечный приют его мать и отец, их родители и родственники дальние и ближние…

Крестьянский род Добряковых больше не хлебопашествует на этих суглинках и подзолах. Да, впрочем, только ли Добряковы рассеяны по белу свету? Всем здесь было несладко, и родители, не желая детям худой доли, не перечили, когда те уезжали в город.  По-разному складывалась жизнь у каждого, кто покинул родной угол. Одни долго не могли прижиться на новом месте и жили с постоянной оглядкой в прошлое, другие — обрели в городе надежное пристанище и не печалились о покинутой стороне… Кто тут больше прав — сказать трудно, у каждого своя судьба. Но то, что для деревни — это трагедия, с этим трудно спорить.

Обнищала, обезлюдела она, повсюду, куда ни глянь, постепенно утратила свой милый лик. И если встретится на пути, вдали от проезжих дорог, дом, затейливо окрашенный свежей краской, а то и с резными воротами, каких у нас никто не делает, то это почти наверняка дачник, облагораживающий временное жилище на свой прихотливый манер. Чего только не сотворит иной горожанин из простой крестьянской избы! Едва ли не в терем ее превратит с помощью ножовки, топора и малярной кисти. Странно выглядят городские причуды среди ветхих заборов и полуразвалившихся бань, среди заглохших садов и зарастающих тропок. Но что пенять на дачников, спасибо им хотя бы уже за то, что на летние месяцы заселяют они деревню, наполняя ее живыми голосами.

Крепок и основателен дом Степана Васильевича Иванова, поставленный еще в конце позапрошлого века с расчетом на долгую жизнь. За широким обеденным столом собиралась когда-то большая работящая семья. Так же бойко стучали ходики на стене, стрекотал за печкой сверчок — живая душа дома. Так же пахло хлебом и медом, но хозяева были моложе и толковали не о болезнях — спутниках старости, а о делах, о том, например, как накосить на корову — трудная это была забота в те, теперь уж далекие, годы, когда считалось, что крестьянское подворье — помеха на пути к светлому будущему. К Торбину ходили, ближе покосов не давали. Нелегко то сено доставалось.

— Теперь дивья, где хочешь, коси, только некому теперь косу-то в руки взять, столько травы кругом остается. В огородце мы с дедом сенцо высушили и убрали, — детушки помогли. Бранят они нас, что с хозяйством связались, что двух овечек да двух коз держим, а как же иначе-то? Иначе мы не привыкли. Всю жись работали, а теперь что, на печке лежать? Належимся, как время придёт. А пока побродим еще.

Говоря это, Мария Филипповна ставит на стол банку густого пахучего меда, вскипевший на электроплитке чайник, чашки и блюдечки. Мы чувствуем себя гостями, которых давно ждали, а, дождавшись, не хотят отпускать.
Большие старинные часы с головой златокудрой девы на бляшке неподвижного маятника бесполезно застыли на стене. Мутное от старости зеркало, календарь-численник, люстра о трех рожках, темные от времени лавки вдоль стены, верстак…

— Дед у меня столяр. В Подгорном, в доме отдыха работал, труд школьникам в Горушке преподавал, кузнецом был в совхозе… Все сделает, за что ни возьмется, а ведь он инвалид с детства, и на войну из-за этого не попал. Восемьдесят семь лет ему, а мне — семьдесят восемь. Таки молоденьки. Да что об нас говорить? Дети давно выросли. Два сына в Ленинграде живут, четверо внуков, все мальчишки, В армии уже отслужили. Тут они все, на карточках.

В этих рамках под стеклом, какие есть, наверное, в каждой избе, где еще теплится жизнь, — вся крестьянская родословная. Тронутые желтизной, обтрепанные по краям любительские снимки, отретушированные до неузнаваемости портреты, сделанные на заказ заезжим фотографом, открытки, присланные откуда-нибудь с Крымских берегов — иной раз не меньше говорят о людях и их судьбах, чем они сами. Старики в картузах, старушки в темных платках, бравые усачи в армейском обмундировании времен Первой мировой, гимнастерках и шинелях Великой Отечественной, босоногая стриженая ребятня, сгрудившаяся перед объективом, фотокарточки благополучных лет — все на виду, не от кого прятать жизнь, прожитую на людях. Все было в этой жизни. Хватало невзгод и горя — до сих пор старики оплакивают сына, десять лет назад похороненного на кладбище в Оксочах. Но были ведь и светлые минуты. Были радости, надежды. О чем вспоминается в старости? О том, как работали, детей ростили, стараясь дать им все, вывести в люди… Душа у стариков спокойна — живут дети справно, не хуже других, родителей не забывают: приезжают, пишут, шлют фотокарточки. Но как хотелось бы, чтоб жили все вместе, чтоб внуки, а потом и правнуки росли на глазах, чтоб дед мог научить их столярному ремеслу и приохотить к пчелам…

Кто скажет, почему в деревне должны жить одни старики, а молодежь — непременно уезжать в город? Неужто так и сгинет, будто сухостойная елка, деревня Комель, получившая столь странное название, может быть, за то, что, сбегая с косогора и разветвляясь книзу, она и впрямь напоминает дерево, вросшее своими корнями в берег тихого ручья, который в сухое время можно перейти, не замочив сапог?

Но не все так безнадежно. Пока жив человек, жива и земля. И она — сказано давно и не нами — «пребывает вовеки».

…Нет никакой мистики в том, что, пустившись в путь под вечер, когда сырел, тяжелея, воздух и длинные косые тени ложились на некошеную траву, мы заплутали, пропустив поворот, о котором нам говорили в деревне, и пошли наугад, надеясь больше на интуицию, чем на трезвый расчет.  Истоптанные телятами тропки обманчиво белели в сумерках, то в дело разбегаясь по сторонам: попробуй разбери, по какой идти ближе и верней. Блудали мы, впрочем, недолго. Вскоре вышли к деревне Поозерье. От крайнего дома с заливистым лаем под ноги бросилась мохнатая собачонка, а следом вышел хозяин и, поздоровавшись, предложил переночевать: «Куда ж вы, на ночь-то глядя?»  Так мы оказались гостями Эмиля Николаевича Пинчука, пастуха из Петербурга. Крепкий, еще не старый человек с густой окладистой бородой и рокочущим басом плохо вписывался в хрестоматийный пастуший облик. Ни тебе драного армяка, ни кнута, ни многозначительной молчаливости деревенского отшельника… Соскучившись по собеседникам, он с первых же минут обрушил на нас столько профессиональных секретов и тонкостей, столько любопытных наблюдений за повадками животных, за жизнью природы, что можно было подумать, будто перед нами человек, всю жизнь отдавший этому древнему крестьянскому ремеслу. Можно было — если бы не чисто городская речевая манера, лишенная местного колорита, если бы не азартный интерес, свойственный скорее горожанину, для которого все, с чем приходится сталкиваться здесь, все еще в новинку. Да, Эмиль Николаевич в деревне человек новый, хотя в Поозерье он старожил, поскольку почти безвыездно живет здесь без малого пять лет, а все остальные «жихари» наезжают только летом, ловят в озере рыбу, ходят за грибами ягодами, скучают, когда идут обложные дожди.

Пинчуку скучать недосуг. Рано утром выгоняет свое стадо — и до позднего вечера на ногах. Отдыхать, когда на твоем попечении восемьдесят не отличающихся благонравием бычков, — некогда. Но домой Эмиль Николаевич приходит довольный и за ужином рассказывает жене Галине Артемьевне деревенские новости. Она тоже не сидит сложа руки: выхаживает ослабевших телок и нетелей. К тому же на ней — домашнее хозяйство, соленья, варенья. Дел хватает, запас продуктов приходится делать на всю зиму — за каждым пустяком не наездишься в Малую Вишеру или в Питер, где остались у них два взрослых сына, которые к деревенской затее родителей относятся несколько скептически.

А они, пережив пятую зиму в полной оторванности от мира, вкусив всех «прелестей» хуторского одиночества, тем не менее, не раскаялись, и в город возвращаться не собираются. Бывают там, гостят у детей, привозя им деревенские гостинцы, но надолго не задерживаются, торопясь вернуться.

Что привязывает этих сугубо городских людей к заброшенной деревне вдали от проезжих дорог? Только ли давний совет врачей пожить некоторое время в сельской местности, попить парного молока, чтобы поправить здоровье? Вряд ли. Ведь для этого можно выбрать место побойчей, работу найти полегче. Можно даже устроиться по специальности: электромеханики и продавцы нужны повсюду. Но вот привязались они к глухомани и не хотят ее покидать. Почему?

Не знаю. Но кажется мне, что Эмиль Николаевич и Галина Артемьевна нашли в деревенском укладе то, чего недоставало им в городе, — полноты и осмысленности существования. Не берусь утверждать, что только в сельской тиши можно обрести душевное равновесие. Но… извечный круг деревенских забот исполнен глубокого, может быть, даже таинственного смысла, и постижения его вполне может хватить на целую жизнь. Разве не так? Толкуя о выгоде, забываем о поэзии и философии труда. Как ни относись к этим возвышенным понятиям, как ни пренебрегай ими, но они существуют, и не брать их в расчет нельзя. «Еще протопоп Аввакум сказывал, что одними рублями в России многого не достигнешь», — сказал как-то в разговоре великий Толстой, а уж он, как никто, знал всезакоулки человеческой души.

…Измученные долгим разговором, мы вышли на улицу. Сырой слоистой испариной исходила заболоченная низина, и не понять было, где озеро, узкое, как лезвие кривого садового ножа, а где луга, поля и перелески, исчезнувшие, как во сне, в белом мареве тумана…